За это время судья заполнила три страницы убористыми заметками. Одна из них, отдельной строкой, – «стихи?». В потоке аргументов вырисовывался яркий образ: юноша на подушках читает свои стихи усталой сестре; она знает, что нужна сейчас другим, но по доброте не может ему об этом сказать.
В возрасте Адама Фиона сама сочиняла стихи, но никогда не осмеливалась читать их вслух, даже себе. Она помнила катрены – дерзко не рифмованные. Один был даже об утопающей: лежа навзничь, она сладостно погружается в реку среди водорослей – фантазия была навеяна картиной Миллея «Офелия», перед которой она стояла завороженно во время школьной экскурсии в галерею Тейт. Дерзостное четверостишие в блокноте с ломкими страницами и чернильными рисуночками желательных причесок на обложке. Насколько она помнила, блокнот лежал дома на дне картонной коробки в нежилой комнате без окон. Если это место еще можно назвать домом.
Грив сказал в заключение, что Адаму совсем скоро восемнадцать, поэтому разницы никакой. Он отвечает условиям, сформулированным Скарманом, и компетентен по Гиллик. Адвокат процитировал лорда судью Балкома. «С приближением совершеннолетия дети все в большей степени способны принимать решения, касающиеся их лечения. Поэтому в наилучших интересах ребенка, достигшего достаточно зрелого возраста и разумения, самостоятельно принимать информированное решение, которое надлежит уважать суду». Суд не должен соотносить свое мнение с конкретной религией, но лишь проявлять уважение к вере. Не должен суд и ступать на опасную почву, препятствуя неотъемлемому праву индивидуума отказаться от лечения.
Наконец настала очередь Тови, и он был краток. При помощи трости он принял стоячее положение. Он представлял и Адама, и Марину Грин, опекуна юноши, и тон его был подчеркнуто нейтрален. Аргументы обеих сторон четко изложены его коллегами, и соответствующие правовые вопросы освещены. Разумность Адама не вызывает сомнений. Он досконально знаком со Священным Писанием в той форме, в какой его понимает и распространяет его секта. Важно иметь в виду, что ему почти восемнадцать лет, но факт остается фактом: он еще несовершеннолетний. Посему, насколько весомы в данном случае желания самого молодого человека, – решать ее светлости.
Адвокат сел, и в тишине Фиона просматривала свои записи, приводя мысли в порядок. Тови помог делу, сузив их до решения. Она обратилась к нему:
– Учитывая необычные обстоятельства этого дела, я хочу выслушать самого Адама Генри. Меня интересует не столько его знание Библии, сколько его понимание ситуации и того, что его ожидает, если я вынесу решение не в пользу больницы. Кроме того, он должен понять, что его судьба не в руках равнодушной бюрократии. Я объясню ему, что приму решение в его наилучших интересах.
Она сказала, что сейчас поедет с миссис Грин в больницу в Уандсворте и в ее присутствии побеседует с Адамом Генри. Поэтому слушание прерывается до ее возвращения, после чего она вынесет решение в открытом заседании.
3
Что тут, думала Фиона, пока машина ползла с запинками в плотном потоке транспорта по мосту Ватерлоо: женщина на грани нервного срыва и сентиментальная ошибка в исполнении профессиональных обязанностей? Или же дело в мальчике, которого предстоит либо оставить в узах сектантских убеждений, либо спасти от них глубоко личным вмешательством светского суда? Едва ли и то и другое вместе – вопрос повис в воздухе. Она посмотрела на собор Святого Павла ниже по течению. Прилив быстро спадал. Вордсворт, сочинивший сонет на мосту неподалеку, был прав: по обе стороны – самый красивый городской вид на свете. Даже под нудным дождем. Марина Грин сидела рядом. Выходя из Дома правосудия, они перекинулись несколькими вежливыми словами и с тех пор не разговаривали. Правильно – соблюдать дистанцию. И Грин, не замечавшая ландшафта справа или привычная к нему, была поглощена своим телефоном на современный манер – нахмурясь, читала, что-то набирала.
На южном берегу наконец они поехали со скоростью пешехода вверх по течению и почти пятнадцать минут добирались до Ламбетского дворца. У Фионы телефон был выключен – единственная защита от искушения каждые пять минут проверять СМС и почту. Она написала, но не отправила письмо: «Ты не можешь так поступить!» Но он поступил, и восклицательный знак говорил все – она дура. Ее эмоциональный тонус, как она сама иногда говорила и старалась его контролировать, – был совершенно новым. Смесь опустошенности и негодования. Тоски по нему и ярости. Она хотела его вернуть и не хотела никогда больше видеть. И стыд примешивался. Но что она сделала? С головой погрузилась в работу, мужа забросила, отвлеклась на долгий судебный процесс? А у него тоже была своя работа и бывали разные настроения. Она унижена, не хочет, чтобы об этом знали, и будет делать вид, что все нормально. Чувствует себя замаранной этой скрытностью. От этого стыд. Когда узнают, какая-нибудь рассудительная подруга станет уговаривать, чтобы позвонила ему, потребовала объяснений. Невозможно. Она до сих пор страшилась услышать худшее. Все эти мысли о своем положении прокручивались у нее в голове уже не раз. Карусель, спасение от которой только в сне с применением таблеток. Или в такой нестандартной вылазке.
Наконец они очутились на Уандсворт-роуд и поехали со скоростью тридцать километров – с быстротой лошади, пущенной в карьер. Справа показался бывший кинотеатр, переделанный в корты для сквоша, где много лет назад Джек, играя до изнеможения, занял одиннадцатое место на лондонском турнире. А она, преданная молодая жена, несколько скучая за стеклянной стеной, поглядывала время от времени на свои записи по делу об изнасиловании, где выступала защитницей – и проиграла. Восемь лет присудили ее возмущенному клиенту. Почти наверняка невиновному. Он не простил ей, и правильно.
Жительница северного Лондона, она плохо знала город к югу от реки и относилась с пренебрежением к этой запущенной путанице улиц. Ни одна станция метро не рождала ассоциаций, не наделяла смыслом залежи давно поглощенных деревень, печальные лавчонки, жуликоватые гаражики с вкраплениями пыльных эдвардианских домов и многоквартирных бруталистских башен, логовищ наркоторговцев. Люди на тротуарах, занятые чуждыми заботами, были жителями какого-то другого, постороннего города, не ее. Откуда ей было знать, что они проезжают через станцию «Клапам джанкшн» без выцветшей рекламы «Джоки» над заколоченным магазином электротоваров? Почему вообще здесь живут? Она почувствовала, что накатывает мизантропия, напомнила себе, зачем едет. Ей надо навестить тяжелобольного юношу.
Она любила больницы. В тринадцать лет, завзятая велосипедистка, она наехала на трещину в крышке люка и перелетела через руль. С легким сотрясением и следами крови в моче ее уложили для обследования в больницу. В детском отделении мест не было – целый вагон школьников вернулся из Испании с непонятным желудочным вирусом. Ее положили к женщинам и неделю подвергали необременительным анализам. Это было в середине 1960-х, когда дух времени еще не начал ставить под сомнение и размывать крахмально-строгие медицинские иерархии. С викторианских времен в больнице с высокими потолками царили чистота и порядок, грозная старшая сестра отделения опекала самую молодую пациентку, а старые дамы – некоторым, как стало ясно задним числом, было всего лишь за тридцать – обожали Фиону и заботились о ней. Об их недугах она не задумывалась. Она была их любимицей и погрузилась в новое существование. Старый порядок – дом, школа – отвалился. Когда та или другая дама исчезала за ночь со своей кровати, ее это не очень занимало. Ей не угрожала гистерэктомия, рак и смерть, и она провела чудесную неделю без боли и тревог.
Днем после школы приходили подруги с почтительным страхом: самостоятельное, взрослое посещение больницы. Почтительный страх рассеивался, три или четыре девочки у кровати Фионы фыркали и тряслись от сдерживаемого смеха ни над чем особенным: сестра прошла мимо, строго нахмурясь, чересчур серьезно поздоровалась пожилая дама без зубов, в дальнем конце кого-то шумно рвет за ширмой.